Ф. Тчв
Петербург. 19 апреля 1866
Друг мой, Иван Сергеич. Много утешили вы меня письмом вашим. Я получил его как нельзя более кстати, т. е. в ту самую минуту, когда всего более мне хотелось вашего слова — когда все слышнее и слышнее становилось для меня и для многих молчание «Дня» в этом общем говоре и гаме… Да, вы правы, правы почти во всем… Лучшее доказательство, в какой мы лжи постоянно живем, это то чувство какого-то испуга при виде нашей собственной действительности, проявляющейся нам каждый раз как какое-то привидение… Так и теперь. Вдруг словно гора зашевелится и пойдет… Эта гора — народ русский… И куда тогда деваются все наши теории и соображения? Что, напр<имер>, значат теперь все наши конституционные попытки в применении к живой действительности? Как убедить народ русский, чтобы он согласился дать себя опутать, в лице своего единственно законного представителя — царя, этою ухищренною паутиною, т. е. обрек себя на умышленную неподвижность, чтобы при каждом живом движении невольно и нечаянно не порвать на себе всей этой ухищренности? — Где место, при настоящем взаимнодействии этих двух величин, конституционным затеям?.. Уж одна эта очевидная невозможность должна бы указать, что наше искомое не там, где его ищут… Что оно внутри, а не извне — дело организма, а не механизма… Так что, в конце концов, вот какою формулою можно пока определить закон нашего будущего развития, нашей единственно возможной конституции — чем народнее самодержавие, тем самодержавнее народ.
Но, предоставив будущее будущему, вот что воочию совершается в настоящем… Пистолетным выстрелом 4-го апреля проживающий между нами нигилизм заявил себя официально — и все переполошились — что это такое? откуда и почему?.. Призывается Головнин и объявляется ему, между прочим, что так как общественное мнение страшно против него раздражено, то ему оставаться министром не следует… А что же, наконец, довело до этого сознания?.. А вот что: при допросах некоторые из этих милых личностей не обинуясь объявили, что их цель была захватить в свои руки народные школы и в них, для блага будущих поколений, разрабатывать на досуге эти два положения: несуществование Бога и незаконность всякой власти… Конечно, этот план воспитания не был одобрен бывшим министром н<ародного> просвещения, но верно и то, что он бы ему не противудействовал, — да и чем противудействовать? Вот вследствие чего возникла новая комбинация — соединением в одном лице, гр. Толстого, этих двух элементов, духовного и светского… Но на каких условиях и во имя какого принципа будет заключен этот союз? — That is the question. Будет ли наконец сознано, вполне сознано, что духовенство без Духа есть именно та обуявшая соль, которою солить нельзя и не следует… Вообще, я предвижу кучу недоразумений… И я, напр<имер>, радуюсь назначению Муравьева, который, как специалист, лучше и скорее других обличит корень зла, — но вырывать этот корень — на это требуются другие силы, — а где они, эти силы? А если, за неимением их, т. е. за неумением ими пользоваться, мы будем применять к делу те, которые нам сподручны, то этим мы дела далеко не поправим… Иногда, конечно, необходимо по рукам и по ногам связать сумасшедшего, но это одно сумасшествия еще не вылечивает…
Теперь происходит здесь какое-то прекуриозное перемещение. Вдруг самые высокопоставленные люди, т. е. самые приближенные к началу власти, оказываются несостоятельными, неправительственными, и пресса, эта анархическая пресса, во имя самых животрепещущих интересов общества, трактует этих облеченных властию консерваторов как глупых, опрометчивых мальчишек… Больнее всех досталось великолепному Князю Слова, по выражению печати, — Валуеву. — Он, этот Prince de la Parole, двукратно вышколенный «Московскими ведомостями», решительно пикнуть не смеет, — потому, при малейшей его резвости, Катков, как няня ребенку, тотчас же грозит ему, что она уйдет от него, — чего он страх боится. — Один князь Италийский еще не сдается и, в сознании своей государственной мудрости и гражданского мужества, не перестает стыдить и срамить малодушие Долгорукова, сознавшего наконец свою несостоятельность. — Не так Суворов — он и теперь еще, в двух шагах от государя, продолжает еще своим громозвучным голосом величать Муравьева зверем и животным. — Но на этот раз довольно. Продолжение впредь. Обнимаю от души вас и жену вашу. Господь с вами.
Петербург. 26 апреля
Я так и думал, милая моя Marie, что не вы виноваты в перерыве переписки, а нездоровье ваше, и потому не сердился, а тревожился… и вижу теперь, что недаром… Очень, очень тяжело мне знать вас и физически страждущей, и нравственно расстроенной. — Но все это письменное сочувствие так вяло и безотрадно — авось-либо живое слово окажется действительнее.
В будущем месяце непременно явлюсь к вам. Но еще не могу назначить дня моего приезда. Я полагаю, что еще до получения этого письма вы уже виделись с возвратившимся из Петербур<га> Щебальским и что он кроме известий обо мне сообщил вам впечатления свои, вывезенные им отсюда. Вероятно, впечатления эти — в Москве еще более, чем здесь — согласуются с тем, что я писал к вам по делу Каткова, которое не перестает занимать всех. — Сочувствие к нему полное. Никто не допускает мысли, что «Московские вед<омости>» прекратятся. Но все очень искренно озабочены вопросом, каким путем вывести дело из этого затруднительного положения. — Никто из ему сочувствующих — а их имя легион — не верит, чтобы он сам желал сойти со сцены и в сознании этого желания преднамеренно поставил вопрос, как он именно поставлен. Это было бы — не говорю непатриотично, но просто несовместно с такою благородною личностью, как Катков. Для выяснения дела весьма достаточно уже одного — того справедливого раздражения, овладевшего им при виде этого не то бессмысленного, не то злонамеренного противудействия. Восторжествовать окончательно над этим противудействием было в полной его возможности. Но он сам усложнил задачу, поставивши вопрос таким образом, что решение его затрогивает и самую личность государя, не при совсем благоприятных условиях. — Как бы то ни было, при теперешних обстоятельствах и настроении умов — последнее слово должно остаться за Катковым, и так оно и будет… Но довольно. Есть дело еще важнее и этого, и это дело — вы и ваше здоровье. Обнимаю детей. — Скажите вашему мужу, что я все-таки жду от него неск<олько> слов. Господь с вами.