И прочие известия по случаю Нового года, полученные из Петербурга, — не совсем утешительны. Неожиданно для всех было назначение председателя, но у нас многое, знаменательное издали, много теряет своего значения вблизи. У нас нередко самое, по-видимому, крупное мероприятие объясняется на деле самыми мелкими, лично непосредственными соображениями, что, конечно, не лишает историю права перерешать наши решения по-своему и влагать в их пустоту свое собственное, своеобразное содержание. — Так, верно, было и будет и в этом случае…
О назначении графа Петра Шувалова в Остзейские губернии и о причинах, давших повод к замещению этим русским именем немца Ливена, мы еще ничего обстоятельно не знаем. Я знаю только от отца нового г<енерал>-губернатора, что немцы готовят его сыну блистательный прием. Стало быть, они опасаются каких-нибудь существенных реформ. Из Петербурга писали сюда, что последняя довольно серьезная болезнь кн. Суворова вызвана была состоявшимся решением по религиозному вопросу в смысле, неблагоприятном для остзейских протестантов. — До сих пор мы еще ничего не знаем здесь о судьбе нового устава о печати, внесенного в Г<осударственный> совет. Ничего хорошего я по этому делу — не предвижу. У большинства наших законодателей нет в отношении к печати, к русской печати, ни одного здравого, светлого, своевременного, своеместного понятия, все одни глупые страхи и невежественные предположения. Много дельного и верного было недавно высказано в вашей газете о неприменимости к нашей печати условий иностранных законодательств. Весь этот вопрос о печати поставлен у нас криво и косо, и я убежден, что для его удачного разрешения следовало бы предоставить его не правительству, а земству.
Здесь толки об энциклике начинают стихать, не подвинувши вопроса ни на шаг. Да, впрочем, он и не разрешим для Запада, который всем своим прошедшим, тысячелетним прошедшим солидарно связан с Римским папою, и ни тот, ни другой сбросить с себя этого ярма не в состоянии.
Но довольно. Вот вам неск<олько> здешних домашних новостей. Здоровье импер<атрицы> удовлетворительно, здоровье же в<еликого> к<нязя> наслед<ника> очень медленно, очень туго поправляется. Графиня Блудова усердно кланяется М<ихаилу> Ник<ифоровичу>. Она хотела сама писать к нему. Все здешние русские и, между прочими, наш парижский посол б<арон> Будберг принимают в его деле самое живое участие, и все надеются, что ему удастся отстоять его. О себе я не говорю. Мое полнейшее сочувствие к его благородной личности уцелело во мне и под обломками всего моего существования. Помоги ему Господь Бог в его трудном служении, но — не хочу вас обманывать — для меня все современно живое не имеет уже никакого смысла. Прошлый год убил меня. О, если бы этому удалось похоронить!
Простите, друг мой.
Весь ваш
Ф. Тютчев
Прилагаемая пьеса напечатана была без моего ведома, в самом безобразном виде, в 4-ом № «Дня». Если редакции угодно, то да благоволит она присоединить ее, если еще не поздно, к трем пьесам, мною отправленным в редакцию чрез А. И. Георгиевского, так чтобы она была третьею — а не то эта пьеса может быть напечатана отдельно, в другом №… Я, Бог свидетель, нисколько не дорожу своими стихами — теперь менее, нежели когда-нибудь, — но не вижу и необходимости брать на свою ответственность стихов, мне не принадлежащих.
Ницца. 1/13 февр<аля> 1865
Ф. Тютчев
Ницца. Февраля 3/15 1865
Друг мой Александр Иваныч, сегодня только получил письмо ваше от 12/24 января. Спешу вам отвечать, покуда силы еще не совсем изменили. Пишу к вам больной, но об этом после.
С тех пор, как писал письмо вам, многое, конечно, уяснилось — и успокоилось. Со вчерашнего дня мы известились о государевом рескрипте. По моему мнению, этот рескрипт — истинно царское слово.
В заявлении москов<ского> дворянства было много разнородного, и более чем разнородного. Но закваска всего дела была нехороша. Закваска эта мне очень известна: она высказалась как нельзя лучше, напр<имер>, в речи графа Давыдова, самого добросовестно-ограниченного человека и который по этому самому, всенаивнейшим образом и не без одушевления, выразил задушевную мысль всей этой партии. Этим господам страх хочется играть в английские лорды. Надо предполагать, что они когда-то овладели Россиею, ну хоть при Вильгельме Завоевателе, жаль только, что мы совершенно забыли про это обстоятельство. — Все это ребячество, непонимание, ограниченность. Дело-то в том, что ни в каком случае вы из русского дворянства не выкроите английской аристократии. — Но могло бы очень случиться, при известных условиях, что в нем разовьется нечто вроде шляхетского начала. — Нечего себя обманывать. Это начало было всегда ему присуще, и там, где обстоятельства ему потворствовали, оно заглушило в нем — и как заглушило — начало народное, чему свидетельством служит западная Россия. Если же в собственной России вышло наоборот, то это единственно благодаря Россиею созданному самодержавию. Теперь этим же самодержавием указан был русскому дворянству великолепный исход — это стать во главе русского земства. И вот почему, в глазах моих, это скоропоспешное, опрометчивое заявление московское непростительно. Оно подает повод России усумниться, понимает ли наше дворянство свое законное, историческое призвание? Во всяком случае, оно доказало этим заявлением страшное отсутствие политического такта. Но, благодаря Богу, тот же царь своим последним словом, разумным и спокойным, и на этот раз выведет их из ложного положения, только бы они умели оценить и проникнуться им — и я надеюсь, что и Московская газета, не изменяя ни одному из своих убеждений, окажет России новую громадную услугу, отстаивая и по этому вопросу, с такою же решимостию и с такою же независимостию, русское народное историческое начало. На той высоте, на которую она себя поставила, она столько же выше своих противников, сколько и своих поклонников.